12+
29 ноября
...
прогноз на 5 дней
-18 oC переменная облачность
доллар +0.27 евро +0.42 юань -0.014
Белорецк
reklama

Последние отзывы

Глава 30. Бывший колонист Франц Карлович

Главный редактор 27.05.2022 21:49
К сожалению автор книги нас покинул (отошел в мир иной) если мне не изменяет память в 2001 году....

Глава 30. Бывший колонист Франц Карлович

Наталья 20.05.2022 02:12
Здравствуйте! Есть вопрос личного характера по книге. Подскажите, как связаться с автором? Буду очень ......

Sushi Moji

Айгиз 13.04.2022 03:00
Работал в этом кафе, коллектив очень дружелюбный все требования хорошо соблюдаются , также очень ......

Глава 7. Без настроения

02 февраля 2021
198
0

Книга: Избранное - Глава 7. Без настроения

Из воспоминаний

I

   С самого утра, не усиливаясь и не ослабевая, шел дождь, мелкий и ровный. Ветра не было, и серые низ кие облака повисли тяжело и неподвижно, точно ждали чего-то, и только медленно-медленно изменялись их неясные очертания. Они были так близко от земли, что окутывали собой вершины гор, и когда наш маленький караван поднимался на перевал, мы попадали в густой и холодный туман, не позволявший видеть ни ехавших впереди, ни вершин деревьев, росших по дороге... А когда спускались с перевала и ехали по долине, ка­залось, что мы едем по узкому коридору с покатыми темными стенами и серым потолком.

   Лес кругом стоял неподвижно, роняя капли воды на мокрую траву. Ровный дождь шумел слабо и мо­нотонно,— и в его шуме и постоянстве, и неподвижных тяжелых тучах, и мокром лесе, и темных горах было что-то холодное, равнодушное, безнадежное...

   Ядром нашего каравана были раненые. Их было одиннадцать: четверо, раненные легко, ехали на уста­лых, забрызганных грязью лошадях, а остальных, тяжелых, несли на носилках мокрые, согнувшиеся, хлю­пающие по грязи сапогами казаки. За ранеными ехал я с двумя санитарами, а впереди и сзади — отряды казачьей сотни, составлявшей «прикрытие» каравана. Накануне была маленькая стычка с японцами, и ге­нерал, отступив, направился с отрядом посмотреть, за­нята ли неприятелем другая дорога, а раненых отпра­вили прямым путем в опорный пункт своих разве­док — городок С.

   Двигались вперед медленно и молча, и слышен был лишь слабый шум дождя и чмоканье по грязи лоша­диных копыт. Все мы промокли насквозь, и раненые, и здоровые; только два офицера, сопровождавшие сот­ню, были в резиновых плащах и не промокли. Время от времени у меня по спине пробегала струйка воды,— я съеживался и начинал дрожать.

   Хуже всего было раненым,— с их носилок текла вода, и они лежали, не двигаясь, в мокрой одежде. Они посипели, дрожали и молча смотрели вверх, на висевшие над ними облака. И, тоже молча, несли их гак же промокшие насквозь товарищи, от которых шел пар. А дождь все шел, ровный, не усиливавшийся, не ослабевавший...

   Среди раненых был один, причинявший мне назой­ливое, неприятное беспокойство. Он был ранен тяже­ло, в живот, потерял много крови, и я знал, наверняка знал, что он умрет сегодня или завтра. Как и все дру­гие, он лежал неподвижно на качающихся носилках и смотрел в небо. Лицо у пего было мокрое и по нему сбегали струйки воды. Когда я его спрашивал о чем-нибудь, он ничего не отвечал, и я не мог решить, слы­шит он меня или нет. Пульс у него был слабый и пре­рывистый, и по моим соображениям раненый или был в беспамятстве, или испытывал невыразимые мучения. И я знал, что он неизбежно умрет сегодня или завтра, но день проходил, а он все смотрел вверх, на серые облака, и на руке у него билась чуть заметно артерия. Иногда мне казалось, что я уже не слышу этого бие­ния, и я думал: «наконец!» ...Тогда я просил носильщиков остановиться, разворачивал мокрую одежду на груди раненого, прикладывал к ней ухо и убеждался, что не слышу пульса лишь потому, что мои пальцы озябли и не чувствуют слабых толчков: в груди мокрой и холодной были слышны редкие и глухие, безнадеж­ные удары . Один раз эти удары действительно ослабели так, что смерть была уже рядом, но я, все же попытался отогнать ее, достал шприц и лекарство, сде­лал подкожное вспрыскивание,— и удары усилились, и смерть на несколько минут или часов была отсроче­на. И опять пошли дальше, и опять в моей душе бы­ло назойливое беспокойство и ожидание, скоро ли он умрет. И мне казалось, что для моего счастья нужно очень немногое: чтобы перестал дождь, чтобы я про­сох, и чтобы умер безнадежно-больной...

   Офицеры оба ехали сзади, но к вечеру один из них, старик, подъехал ко мне. Он был в плаще с капюшо­ном, дождь не мочил его, и ему было тепло и хорошо. Он курил трубку и был в очень хорошем настроении — оттого, что весь отряд поехал опять на разведку, а вот он едет на стоянку и еще не скоро услышит свист пуль. Он ехал рядом со мной и рассказывал мне длин­ную, тягучую сплетню из жизни их гарнизона: до вой­ны он жил в каком-то китайском городке, оккупиро­ванном русскими. Он рассказывал, как все у них в гарнизоне стосковались по женщинам, и в каком ще­котливом положении оказался поэтому единственный женатый офицер, живший вместе с женой.

   - И вот,— говорил старик каким-то однозвучным и скучным голосом,— получается такая, пожалуйте, картина. Постоянно у него толчея, офицерство, пение; за женой, пожалуйте, целый хвост. Так сказать — хвост прохвостов. И он, горюн, все в стороне, все на побегушках. Ну-с, пожалуйте, наконец...

   Я слушаю и не слушаю: одноцветный рассказ, на­зойливо повторяющий одно и то же слово «пожалуй­те», сливается с шумом дождя, с чмоканьем копыт по грязи, с неприятным ожиданием, скоро ли умрет ра­неный...

   - Один из этих, так сказать, соперников, получил, пожалуйте, преферанс. Бравый такой усач, понимае­те,— картина. Ну, бабенка, пожалуйте, и того... Хо­дит усач, чай распивает и на глазах мужа, пожалуй­те, куры строит. Муж глядит и ровно бы ничего не замечает. Только раз, пожалуйте, зовет он к себе ве­черком усача. «Так и так, говорит, сегодня на ночь я уезжаю, так займите, дескать, женушку, чтобы не ску­чала...» Тот, пожалуйте, и глаза выпучил: вот на дура­ка, *мол, напал!..

   Остановились: носильщики устали, и нужно было заменить их новыми. Молча, без разговоров, одни пе­редали носилки другим, и только кто-то один сказал сердитым голосом:

   - Какая мокреть... Заместо табаку — жванина.

   - Будет жванина,— равнодушно ответил другой.

   Я подъехал к безнадежному и слез с лошади. Он все так же лежал на спине, лицом вверх, и по-прежне­му безнадежно и прерывисто бился его пульс. Струй­ки поды сбегали с лица, и он один из всех не дрожал, и это мне казалось неприятней всего. Лицо было мне как будто знакомо, но как пи напрягал я память, не мог попомнить, где видел его раньше.

   Носильщики переменились, и носилки с ранеными опять медленно потянулись, качаясь, вперед. Я про­пустил их мимо себя и опять поехал рядом со стариком-офицером.

   - Ну-с, пожалуйте, выпили чайку, отвел муж гостя с женой в будуарчик этакий розовый — и, пожалуйте, до свидания, не скучайте! Уехал. А сам, понимаете, бу­дуарчик на ключ... И надобно вам при этом сказать, что когда пили чай, он, пожалуйте, гостю-то кой-чего подсыпал. Уж понимаете чего... Ну-с, пожалуйте, что в будуарчике засим произошло, о том история умал­чивает, а только с тех пор бабенка усача, пожалуйте, видеть не может, и надобно заново мебель обивать... Ловко?

   Старик засмеялся и чуть не выронил трубку.

   - Ловко?.. Но, пожалуйте, этим дело не кончи­лось...

   Он рассказывал дальше и мне казалось, что мы уже едем целую вечность и никогда не встретим по дороге деревни, где можно было бы остановиться. Шел ровный дождь, я дрожал от холода и тоски, а впереди несли безнадежно-больного.

II

   Мы поместились в дымной фанзе. Раненых положили на теплых, подогреваемых снизу канах прямо в их мокрой одежде, - сухой у нас не было, так как промокло даже белье, что было в вьюках. Теперь его сушили на дворе, под навесом, возле большого костра, сложенного из разобранного забора. Раненые дрожали теперь еще сильнее, чем под дождем на дороге, и один из них плакал, громко всхлипывая и шмыгая носом.

   Безнадежного положили в сторонке, отдельно от прочих. Он не дрожал и по-прежнему смотрел вверх неподвижными прищуренными глазами, и только вре­мя от времени по всему его телу пробегала короткая, похожая на судорогу, дрожь. Он не стонал, как все, когда его перекладывали с носилок на каны, и на мой вопрос, удобно ли ему лежать, ничего не ответил, точ­но совершенно не слышал его. Когда мы меняли ему промокшую повязку и поднимали его вялое и тяже­лое, казавшееся совершенно безжизненным, тело, он тоже не издал пи одного звука, и равнодушное, спо­койное выражение его лица не изменилось. Он был такой тяжелый, чужой, безнадежный,— и опять во мне шевельнулась беспокойная и назойливая мысль: «Ах, хоть бы поскорее...» И опять его лицо мне каза­лось знакомым, и, перевязывая других, я все старался вспомнить, где я его видел раньше,— и не мог.

   За тонкой перегородкой, в другом отделении фанзы, поместились офицеры и в ожидании ужина и чая пили китайскую водку. Офицер, ехавший в хвосте ка­равана, теперь уже заметно опьяневший, говорил гру­бым и спокойным басом:

   - Я есаул, а вы кто? Сотник и мой подчиненный. Нынче ценятся не седые бороды, а заслуги, ум. Да-с, ум...

   - А вы мальчишка!—сердито отвечал старик.— Я, пожалуйте, тридцать лет государю служу честно и благородно, и не посмотрю, что вы есаул. Вы передо мной выскочка и, пожалуйте, мальчишка, больше ни­чего.

   - Кому мальчишка, а для вас начальник. Я есаул и имею орден, представлен к другому, а у вас медная, из самоварной меди, медалишка...

   Раненый, который только что плакал и которого я теперь перевязывал, опять всхлипнул и сказал плачу­щим голосом:

   - Бранятся все начальники-то, бранятся... Госпо­ди, господи...

   И, казалось, всех других раненых, молча лежащих на канах, тоже беспокоила эта ссора за перегород­кой: всякий, кто мог, повернул голову по направлению звуков и прислушивался.

   - Вы сдохнете, до подъесаула не дослужитесь, а я есаул в тридцать пять лет и могу махнуть в генералы.

   Старик зло засмеялся.

   - Не угодно ли, пожалуйте, выкусить... Знаем мы, как мы чипы и ордена получаете, он, знаем... Но, что касается генерала, пожалуй те, выкусите.

   - Кто первые герои в отряде? — продолжал гру­бым и спокойный бас.— Казаки моей сотни. Кому больше всего крестов? Моей сотне.

   Он вошел в наше отделение и, пошатнувшись, по­дошел ко мне. От него пахло китайской водкой, и ли­цо у него было широкое и красное с маленькими ры­жими, растрепанными, как у кота, усами.

   - Ну, как, доктор, мои герои?

   - Ничего, хорошо.

   - Всех представлю к Георгию! повернулся он к раненым.

   Никто ничего не ответил.

   - А покуда от меня лично по трешнице каждому. За геройство... Умею ценить, доктор... Получай!

   Он достал бумажник, вытащил оттуда короткими и красными пальцами пачку зеленых бумажек и стал бросать их на раненых. Те закопошились, чтобы под­нять и спрятать. Офицер подошел к безнадежному и тоже бросил бумажку.

   - Впрочем, ты, кажется, не моей сотни? Ну, все равно, получай... Твой командир—собака, скупой. Черта от него получишь...

   Бумажка скользнула по шинели и упала на пол. Санитар поднял ее и положил на раненого, и она зе­леным пятном прилипла к мокрой серой шинели.

   Никто не поблагодарил офицера, все молчали. Я тоже, молча, возился с перевязкой. Это, как будто, немного смутило ого; он опять подошел ко мне и ска­зал:

   - Как кончите, пожалуйте, с нами закусить.,, Понимаете ли, озяб и на голодный желудок. И, ка­жется, выпил-то пустяки, а развезло и шатает. Ха-ха..,

Ill

   На перекладине, посреди фанзы, я повесил фонарь и его ровный свет, с трудом пробираясь сквозь серый, дымный воздух, освещал кучу какого-то хлама в углу фанзы, пестрые картины на ее стенах, каны с лежа­щими на них серыми фигурами. Раненые, теперь уже в сухом белье, под сухими шинелями, по-видимому, спали; только двое легко раненные сидели у бумаж­ного окна против кан, курили, выпуская дым в про­рванную бумагу, и говорили вполголоса о том, отпустят ли их из лазарета домой или опять потребуют «на по­зиции», и, по мнению обоих, выходило, что им теперь предстоит полная отставка. Безнадежный лежал все так же, как и раньше,— не двигаясь, не закрывая при­щуренных, смотрящих вверх глаз. Но пульс его мне ка­зался слабее, новое вспрыскивание не оказало замет­ного эффекта, и я думал, что он умрет очень скоро, этой ночью.

   Я сидел на канах рядом с ним и смотрел, как мед­ленно, чуть заметно поднимается и опускается его грудь. Это была еще жизнь, но уже замирающая, поч­ти мертвая... Его самого уже тут не было, было толь­ко искалеченное тело, по которому изнемогающее серд­це гнало остатки крови. Сердце уставало все более и более, на него не действовали уже мои вспрыскива­ния, как не действуют на изнемогшую лошадь уда­ры кнута, и этот почти механический процесс сокращения и ослабления его мышц все-таки зачем-то еще продолжался и давал неприятную иллюзию жиз­ни... Я взглянул на неподвижное серое лицо, и мне стало неприятно, что он смотрит, и что это лицо мне, как будто, знакомо. Я протянул руку, чтобы закрыть ему веки, и вдруг вспомнил, что начднях писал ему письмо на родину и что у него курьезная фамилия, ко­торой он стыдился: Гусыня. Когда мы с ним кончили письмо и нужно было подписать фамилию, он сказал ее с маленьким предисловием:

   - Фамилия у меня не превосходная, даже и от народу неловко. Дразнят которые...

   И потом, сконфузившись и понизив тон, приба­вил:

   - Илья Гусыня.

   Подошел раненый, куривший у окна.

   - Никак помират?

   - Да, должно быть, скоро умрет.

   - Чистая отставка,— сказал раненый и засмеял­ся. Чище некуда. А трешиицн-то валяется...

   Он поднял с полу зеленую бумажку, разгладил ее левой рукой на канах (правая рука у него была на привязи), аккуратно сложил и, подавая мне, сказал:

   - Ты ее родным пошли: все на помин души будет... Ну, должно до ветру сбегать, да и спать. Хорошо в сухом-то...

   Он опять засмеялся и отошел. Я пощупал пульс Илье Гусыне. Да, да, конечно, гораздо слабее, чем прежде. Скоро, очень скоро...

   ...Все кругом спали. Из-за перегородки доносился звучный храп пьяного офицера. Кто-то из больных бредил чуть слышно и неразборчиво. На дворе громко говорили дежурные казаки... Меня клонило ко сну, но уснуть мешало назойливое, неприятное беспокой­ство, что он еще жив, и я сидел с ним рядом на канах.

   Я не помню, как я уснул. Мне снилось что-то тяже­лое, неясное, как те тучи, под которыми мы ехали днем. Какие-то неясные образы, чуть намечавшиеся, исчезавшие, изменчивые... Потом они приняли более определенные формы, и я видел, что лежу возле ко­стра где-то в поле. Кто-то говорит рядом, кто-то уже спит и храпит, а я не могу уснуть: спину греет костер, но лицом я лежу в холодном снегу. И это неудобно и страшно, потому что я не могу отодвинуть головы от снега. Кто-то храпит рядом, идет снег, и я чувствую, что половина моего лица уже покрыта целым его слоем, холодным п тяжелым...

   Я просыпаюсь — и опять, уже наяву, чувствую что-то влажное и холодное, прислонившееся к моей озяб­шей щеке. Илья Гусыня умер и, должно быть, в последней короткой агонии перевернулся на бок... И был он колодный, как снег...

   Потом разбудил санитаров, и мы осторожно, что­бы никого не разбудить, сняли труп с кан, вынесли на двор и положили под навесом. Я тер рукавом озябшую щеку и никак не мог согреть. Потом нашел колодец, достал оттуда воды и хотел было ее вымыть, но от во­ды исходил тот же затхлый и влажный запах, что и от трупа. Я ушел в фанзу, взял чайник и поставил его на костер, чтобы прокипятить воду. А щека все была хо­лодная, и при каждом воспоминании о ней я вздра­гивал от холода и отвращения...

IV

   Утром мертвого завернули в рогожу, положили по­перек седла, так что голова и руки свесились с одного бока лошади, а ноги с другого, и связали над ним веревкой стремена. Когда поехали, одна рука выби­лась из-под рогожи и волочилась по грязи, и лошадь пугливо, насторожив уши, поглядывала на нее. Не­сколько раз мертвый соскальзывал с седла и, как мешок, падал в грязь, и его поднимали и привязыва­ли снова. Сначала казак вел лошадь с ним впереди каравана, перед ранеными, но мне это показалось неудобным, и я ему велел ехать в хвосте.

   Дождь несколько раз принимался идти, но скоро переставал, и мы не промокли. Облака сегодня были выше и белее. Но раненые, вчера такие тихие, терпе­ливые, сегодня стонали и постоянно жаловались, что им неудобно и больно, и что носильщики скверно их несут. Рядом со мной ехал старик-офицер и опять рассказывал что-то тягучее, бесконечное, казавшееся сплошь состоящим из слов: пожалуйте, пожалуйте. На щеке все еще чувствовался неприятный холод, и я поминутно то гладил ее, то почесывал, то просто трогал. И все время помнил, что сзади везут труп, холодный, как лед...                                          

   К вечеру приехали в С... Покойника, грязного, с распухшим багровым лицом, положили в пустой фан­зе, и он лежал там один в темноте. С ранеными вози­лись студенты и санитары, а я сидел в чистой фанзе «у себя дома», пил чай и слушал, как бородатый и рябой казак диктовал жившему с нами корреспонден­ту письмо. Обыкновенно днем у нас был прием боль­ных, а по вечерам писались письма па родину.

   «Дражайшая супруга паша, Анна Степановна с детками,— диктовал казак.— И вот пожелал я вас уведомить и написать вам письмо. Во первых строках нижайше я вам кланяюсь, и с детками. И еще кланя­юсь...» Шли бесконечные поклоны и имена, занявшие целых три страницы, так что это надоело обоим сочи­нителям, и они оборвали, наконец,вереницу поклонов: «И всем вообще низко кланяюсь».

   Казак задумался и не мог найти что написать еще. Там, куда он писал, были все его мысли и заботы, и все-таки ему нечего было туда написать.

   - Много еще пустого места? — спросил он.

   - Да есть, — ответил корреспондент. — Вишь сколько.

   - «А адрес мой пишите гак»,— начал диктовать ка­зак после долгого мучительного обдумывания. На­писали адрес и все еще оставалось свободное место.

   - «А скоро ли будет замирение, это нам ничего не известно. И зачем японец бунтуется, тоже не знаем. И очень он упрямый и нас теснит и все наровит сде­лать нам какую ни есть пакость .И народу нашего, русского, перепортил он много, даже которых и до смерти убил!..»

   - А знаете, ведь все-таки получается известное настроение,— сказал мне корреспондент; не переста­вая писать. Раньше, до войны, он сочинял рассказы и, вероятно, поэтому всегда и везде искал настроения.

   Пришел казак, дежуривший около фанзы, где по­ложили мертвого, и попросил Свечку.

   - Уж очень шебаршит что-то в фанзе, сказал он.— Не крысы ли? Объедят, пожалуй,—так свечечку бы зажечь. На свет не полезут.

   Мы дали ему свечку, и он ушел.

   - Ну, теперь место на исходе, пора кончать,— сказал корреспондент диктовавшему письмо казаку.

   Тот вздохнул и неожиданно печально и тихо про­говорил:

   - «А впрочем, остаюсь жив и здоров, чего и вам же­лаю от бога получить. Доброжелатель ваш Никита Корягин».

V

   Хоронили Илью Гусыню в полдень. День был весе­лый, солнечный и яркий, и я вспомнил, что сегодня - воскресенье. Там, в России, в деревне, где Илья жил до войны, сейчас только шесть часов утра, и утро там, вероятно, тоже веселое и яркое. Зеленые поля, лесок вдали, река блестит на солнце, и на деревянной коло­кольне, подпертой двумя бревнами, чтобы не упала, звонят к заутрене...

  Место для могилы выбрали на холмике, за вспа­ханным, но не засеянным полем. Мы шли по нему и к нашим сапогам приставали большие комья черной сырой земли; сапоги становились тяжелыми, и время от времени нужно было их очищать. Гроб, громадный и неуклюжий, ярко-красного цвета с таинственными белыми письменами, несли двенадцать казаков, на ходу стряхивавших с ног облепившую их тяжелую грязь. За гробом шли две сотни казаков,— оборван­ные, неуклюжие, непривычные к «пешему строю» люди, шагавшие не в такт без соблюдения порядка. Сбоку, выбирая поудобнее тропинку, шли несколько офицеров и вернувшийся из экспедиции генерал. Л впе­реди всех шли музыканты.

   Они играли похоронный марш с печальной мелодией, с низкими аккордами, от которых что-то дро­жало в груди. В прекрасной мелодии стонало невыра­зимое горе, силы которого нельзя было передать сло­вами, ибо все эпитеты побледнели бы перед ним и показались бы пошлыми, и которое можно было выра­зить только этими звуками, этими стонами — без слов. Это было и не то горе, что выливается в слезах, в криках отчаяния,— нет, это было великое горе муже­ственной души, не умеющей ни плакать, ни жаловать­ся и не потерявшей от него своей мужественности...

   Я шагал в такт маршу и думал о том, как неуме­стна и нелепа эта музыка на этих похоронах... Вот там, в деревушке, где сейчас звонят к заутрене, - там баба будет выть и плакать, и эти бабьи слезы и вопли, отчаянные, безутешные, не облегчающие горя, шли бы к этим похоронам больше,  чем мужественная музыка...

   Генерал громко разговаривал с офицерами, и его скрипучего голоса не мог заглушить оркестр. И он, и офицеры были довольны  результатами экспедиции и сейчас перебирали ее эпизоды.

   -  Знаете, что напоминает эта музыка? -  спросил шагавший рядом со мной корреспондент. – Есть у Метерлинка картина: на сцене разыгрывается что-то нежное и бесконечно печальное, а за сценой уходит корабль в далекий и неизвестный океан, и матросы поют: «Мы не вернемся… мы не вернемся ни­когда …»

   Но и это вспомогательное средство вызвать подходящее случаю настроение, по-видимому, не помогло корреспонденту: он смотрел то на синее небо, то на прилипающую к ногам грязь, то на казаков. Настрое­ние не приходило.

   Подошли к холмику и опустили гроб на зеленую траву возле черной большой ямы. Оркестр сыграл «Коль славен» - и не знали, что делать дальше.

   - Полковник Кобылин, сказал генерал.— Из ва­шею волка казак, вам бы надо произнести что-нибудь этакое...

   Полковник Кобылин, высокий человек со скобелевскими бакенбардами, подошел к гробу. Я знал, что он глуп, и со страхом ждал, что он скажет.

   - Ребята! -  сказал полковник, немного подумав и погладив бакенбарды. - Ну, мы сейчас что делаем? Хороним казака вашего полка, второй сотни, Ивана...

   - Илью, - робко поправил его кто-то из толпы.

   - Илью… как его?.. раба божия Илью. Он пал, как герой, потому что был ранен в живот. Раны в живот или в голову хуже всего, куда угодно, только не в го­лову и не в живот… Пал он за царя православного и Русь святую. Умер честно, на посту, и будет ему великая слава… Он умер, ребята, геройской смертью...— Полковник замялся, не зная, что сказать дальше и как кончить. Желаю и всем вам такой же смерти...

   - Покорнейше благодарю! — фыркнул сзади меня корреспондент.— Все настроение, дубина, испортил...

   Полковник опять погладил бакенбарды и отошел.

   - Опускайте! — скомандовал генерал.

   Огромный красный гроб опустили в яму. Генерал осторожно, тремя пальцами, взял кусочек мокрой земли и швырнул в могилу. Сыграли еще раз «Коль славен».

   Мы с корреспондентом шли домой... Сзади разда­лись звуки веселого, похожего на польку, марша,— то казаки с музыкой же возвращались с похорон. Марш был трескучий, задорный и пошлый.

Избранное. Гр. Белорецкий. 1958 г. 

Отзывы


© 2013-2022 | www.beloretsk.info - Справочно-информационный сайт г. Белорецка

Перепубликация материала или распространение любой информации с сайта г. Белорецка

Разрешается только с обязательным проставлением активной ссылки на первоисточник www.beloretsk.info

Администрация сайта не несет ответственности за содержимое объявлений, материалов и правильность их написания!

По интересующим Вас вопросам обращаться: Обратная связь | Тел.: 8-906-370-40-70 - Билайн

12+